Уважаемые читатели! По этому адресу находится архив публикаций петербургской редакции «Новой газеты».
Читайте наши свежие материалы на сайте федеральной «Новой газеты»

Не многое сбылось

5 мая 2005 10:00

Даниил ГРАНИН — для «Новой»

К этому времени я был в Ленинграде, демобилизованный, был отозван с фронта как энергетик, работал в «Ленэнерго». Набережные Невы были переполнены, кипели возбужденными ликующими толпами. Пели, орали, играли аккордеоны, гармошки, никогда я не видел столько счастливых и столько плачущих от счастья лиц, не видел такой открытости питерцев, обычно сдержанных, замкнутых. Незнакомые обнимались, целовались. Меня наперебой угощали самогоном, брагой, пили, не отказываясь, и не хмелели. Военных качали, я носил еще танкистскую кожанку, гимнастерку, и меня схватили качать. Кому-то я подарил свою фуражку, мне совали в карманы конфеты, значки. Какие-то смельчаки танцевали на гранитных парапетах над невской водой. Степень радости и счастья в исстрадавшемся Ленинграде была особенно высокой.


Празднично блестела Нева, и солнце светило ярче обычного, тот счастливый день до самого конца остался во мне драгоценным украшением на много лет.
Праздничные огни Победы, казалось, будут светить нам всегда. Но вскоре началось нечто странное: в 1946 году сняли выплату пенсии за ордена. Деньги шли маленькие — в месяц 15 рублей, это за Красную Звезду, за Красное Знамя платили на десятку больше. Все же получалось кое-какое подспорье тощему нашему бюджету. Ликвиднули, ничего не объясняя. Постановление было из тех, что не публикуются. Прошел еще год. 23 декабря 1947-го отменили выходной в День Победы, день уже не праздновался, как раньше, ни салютов, ни фейерверков в прежнем виде не подавалось. Торжественных заседаний также. Как пояснил мне один партначальник, человек осведомленный: вы, мужики, сильно заноситься стали, одернуть вас надо.
Похоже, он повторял слова, что циркулировали наверху. Перед этим еще Г. К. Жукова сняли с должности заместителя министра обороны, услали командующим в Одесский военный округ.
День Победы отмечать не перестали. Упорно собирались, хотя горечь росла. Исчез мой приятель Володя Кудряшов, безногий, обморозился на Ораниенбаумском пятачке, передвигался он на деревяшке, самокаты их называли, пел на Мальцевском рынке. Инвалидам подавали щедро, болела за них душа. Однажды безногих на самокатах и «самоваров» — это тех, у кого ни ног, ни рук, — выслали из города, говорили на Валаам — чтобы вида не портили.
В День Победы собирались на площадях, в скверах, у каждой дивизии было свое место. Выставляли плакаты — такой-то полк, госпиталь, бригада. Надевали свои ордена, медали, гвардейские значки, нашивки за ранения. Тут же выпивали, приносили огурцы, грибочки, а то шли в закусочные. С Марсова поля мы спешили на площадь Стачек застать своих ополченцев. До позднего вечера отмечали встречи, объятые родственной нежностью к саперам, медикам, к тем, кто нас спасал.
Гуляй, братва уцелевшая, эх, что, что, благо есть за что, недобитые, контуженные, уже ненужные.
Именно ненужность, она все чаще воротила свою холодно-чиновную морду. Селили в общежитиях, на работе места заняты, фронтовикам льгот не доставалось, ни добавок к пенсиям, ни квартир. Мой товарищ Герман Гоппе, изувеченный под Кенигсбергом, инвалид первой группы, за боевые свои заслуги не имел ничего.
Без почета, без благодарности уходили из жизни те, кто спас Отечество.
Перестали носить ордена: нескромно, говорили фронтовикам.
Только спустя двадцать лет после войны, в 1965 году, отметили солдат медалью в честь Победы.
В тот год комбат Павел Литвинов собрал нас в Доме офицеров. Радость встречи перемежалась жалобами на тяжелое житье-бытье, жили плохо, в коммуналках. Блокадные беды, землянки, обстрелы, голодухи вспоминали с гордостью, те невзгоды были понятны. Тяжелейшая наша война виделась оправданием жизни.
Вышло глупое, если не хуже, постановление: участникам войны, инвалидам войны полагалось все без очереди. Всюду стояли очереди — за продуктами, в парикмахерских, поликлиниках. В многочасовых очередях женщины накидывались на ветеранов, которые размахивали своими удостоверениями, жалкая эта привилегия ожесточала и тех и других. Молодые, не стесняясь, выкладывали: «Победители! Да без вас мы бы сейчас пили баварское пиво, а не эту мочу!».
История войны бесстыдно обросла враньем. Сперва объявили цифру потерь в войне 6 миллионов, спустя годы Министерство обороны вынуждено было изменить явно фальшивые данные, цифру неохотно увеличивали, она достигла 20 миллионов. Ныне сообщили — всего 27 миллионов: 20 миллионов — гражданское население и 7 миллионов — военные потери. И к этим цифрам доверия нет, расчеты не приведены, соответствующие архивы засекречены.
Ни разу ни Сталин, ни Хрущев, зная о страшных потерях, не помянули погибших за Родину. Даже будучи в Ленинграде на юбилее освобождения от блокады, Брежнев не выразил соболезнования городу, который потерял свыше миллиона своих горожан и защитников за 900 дней блокады.
Одно из самых тяжких и постыдных последствий войны — это отношение к военнопленным. Плен у нас карался как преступление, хотя в плен попадали целыми дивизиями, а то и армиями (можно вспомнить 6-ю армию или 26-ю). Считается, что пленных было не меньше пяти миллионов. Их подвергали репрессиям, они пребывали отверженными, бесправными. В той же ФРГ пребывание в плену засчитывалось солдатам в общий стаж. В русской царской армии «воинские чины, взятые в плен и не бывшие на службе у неприятеля, по прибытии из плена получают от казны жалованье… за все время нахождения в плену». Русская армия строго соблюдала эти правила и в русско-японскую войну, и до нее.
Наши военнопленные претерпели голод, нечеловеческие условия в немецком плену, они не были защищены Женевской конвенцией, а после Победы многих отправили опять в лагеря, уже наши. И снова голод, унижение, каторжные работы. В наших лагерях немецких военнопленных кормили лучше, чем советских, и обращались с ними гуманнее.
Все 60 лет система секретности архивов плюс цензурные препоны мешали создать честную историю Великой войны. Критично оценить действия наших войск, показать, как на самом деле выглядит репутация некоторых военачальников, которые воевали числом, а не умением, губили без счета солдатские жизни ради своих званий и наград.
Наша военная история не позволяла себе отдать должное искусству противника, блестящим операциям Манштейна, Роммеля, Гудериана. Писали только о провалах их планов, об их неудачах.
К сожалению, ненависть к фашизму ослепила и нашу литературу. Единственное произведение, какое я могу припомнить, где в немецком солдате автор прежде всего увидел человека, была повесть В. Кондратьева «Сашка».
Замечательная наша литература о войне создала прочный памятник народному подвигу. Нам, однако, не хватает толстовского понимания войны, французы для Толстого были не только оккупантами, но и людьми, которые страдали, боялись, такая же кровь текла у них из ран, они так же мучились, умирая. Сейчас заговорили о насилиях, жестокостях наших солдат в Германии. Каждая война рано или поздно становится грязной. За годы войны нас ожесточили разрушенные города, сожженные наши деревни, виселицы, насильно угнанные в Германию на каторжные работы сотни тысяч. Душа вопила о возмездии, но это было совсем другое, чем холодная жестокость нацистов к советским людям, отношение как к низшей расе, с которой можно делать что угодно.
…В тот День Победы на Марсовом поле я застал всего несколько растерянно бродящих ветеранов, женщин из банно-прачечного отряда. Подошел ко мне старик с кошелкой, приехал он из Волхова, надеялся встретить кого-нибудь из своей 53-й армии. Никого. У меня тоже не было здесь ни одного однополчанина, может, их вообще не осталось. Присели мы на скамейку, достал он пол-литра, стаканчики, дивного волховского сига, специально припасенного к празднику. Выпили за помин тех, кто пал, тех, кто приходил сюда и больше не придет. Он был в 1942 году радистом, потом артразведчиком. Всегда можно было отличить тех, кто сидел на передке, стрелял, от тыловиков. Вспоминали всякую всячину, немецкие гранаты, дурные немецкие сапоги со стальными гвоздями, из-за которых ноги мерзли, потом разговор зашел про американский яичный порошок, тушенку, перекинулся на джип — отличная машина, запросто тащила 76-миллиметровую пушку; мне вспомнились американская стереотруба, невесть как она досталась батальону, ленд-лиз — начисто забылось это слово. Со вторым фронтом союзники тянули, мы их поносили последними словами, зато консервы ихние, витамины, глыбы шоколада, который надо было колоть для раздачи, поддержали нашу шаткую голодно-цинготную жизнь.
— А плащ-палатку помнишь? — спросил разведчик.
— А вот танки М-3 были дерьмовые, — сказал я. — Поролоном внутри обивали, он горел со страшной вонью.
— Все равно спасибо им, — сказал разведчик. — Сколько погибло конвоев…
Мы выпили в память конвойных кораблей.
— Полушубок мне достался, белый, — сказал разведчик, — без него бы поморозился.
Я вспомнил английскую шинель, зеленую, которую добыл себе старшина.
— Ленд-лиз… — сказал я. — Наш вождь и учитель не хотел за него благодарить.
— Давай не будем на него валить. После него тоже могли вспомнить.
— Считается, что мы кровью расплатились за все.
Он подумал и сказал:
— Так-то оно так, да ведь не обязаны они были.
— Это точно…
— Ты в Германии был? — спросил он.
Был, и совсем недавно был и там раздумывал о том, что победить мы победили, а вот чувства превосходства нашей жизни нет. Победили для других, освободили от нацизма ту же Германию, а сами для себя чего добились? Свободы? Благополучия?
Ничего этого я не стал говорить. Как рассказать о чувстве вины, которое не отделить от Победы, научило ли это чувство нас чему-нибудь?
— Никого не осталось, — сказал я. — Ты да я. Кончилось наше время.
— Знаешь, я все думаю, — сказал разведчик, — как это мы сумели победить, ума не приложу.
Мы с ним посмеялись и допили остатки.