Материалы петербургской редакции доступны на сайте федеральной «Новой газеты»
Белое безмолвие
Фото: Елена Лукьянова

Белое безмолвие

8 мая 2015 13:53 / Общество / Теги: великая отечественная, история, память

В автобусе, занесенном снегом, девочка лизала заледеневший кусочек шоколада и старалась не заснуть

"Вот мне теперь уже столько лет, – говорит Анна Густавовна Пономарева, – а если в доме нет хлеба, меня гложет чувство тревоги. Я раньше даже по ночам ходила в магазин "24 часа", хотя можно было и до утра подождать, покупала хлеб. Теперь тяжело уже".

Ане было 11 лет, когда началась война. Она запомнила этот день в мельчайших деталях. Они с родителями шли из театра и в парке встретили папиного любимого ученика (папа был профессор).

"Коля подходит к отцу и что-то говорит. Отец всплескивает руками, так он никогда не делал, никогда, и что-то тревожное вонзается в меня. Коля смотрит на меня своими честными серыми глазами, Коля идет в военкомат: началась война. И он уходит за косые лучи солнца, и они поглощают его, он не вернется никогда".

Аня прожила в Ленинграде до января 42-го. Как выжила, как их семья перебивалась в эвакуации, как возвращалась к мирной жизни и как прожила долгую-долгую жизнь, Анна Пономарева описала в своей книге "Ничего, кроме правды".

Мы публикуем лишь небольшой отрывок из книги. О том, как полуживую девочку вывозили по льду из блокадного города.

"Кусочек сахара в баночке из-под кофе становился все меньше и меньше, кофе кончился, шоколад съеден. Отец говорит, что надо уезжать, эвакуироваться с его институтом. Уж не помню, сколько килограммов можно было взять на человека, но мама берет с собой томик Ахматовой и Гумилева, а отец – свою профессорскую диссертацию, рукописную, это две стопки листков, исписанных твердым почерком. В наши тючки мама, помня невзгоды 20-х годов, засовывает керосинку!

И вот наступает конец января 1942 года. Тючки погружены на ручную тачку, отец впрягается в нее, а мы с мамой толкаем сзади. Утро очень ясное,и надо дойти докакой-то площади, оттуда пойдут автобусы. Мы проходим мимо стены, а выше нее возвышаются, как аккуратная поленница дров, завернутые в простыни покойники. Справа – выгоревший дом, кирпичная кладка лежит мрачной грудойна искрящемся снегу.

Тихо, только хруст снега под нашими ногами и пар изо рта, на ресницах нарастает иней. Мы надели на себя множество одежек, чтобы было меньше багажа, и похожи на бесформенные тюки. Сейчас надо только перебирать ногами и давить что есть сил на тележку. Вот и площадь, на ней много народа, но она какая-то неподвижная, замерзшая и только клубится пар из многочисленных ртов. У всех замотанных, похожих на снопы людей заиндевелые брови, волосы, ресницы, бороды, щетина, а лица какие-то серо-сизые. Потом я узнала, что у людей в последней стадии голодания перестают поворачиваться глаза, они смотрят только вперед. Рядом с нами подпираемая с двух сторон моряками стоит дама в серой каракулевой шубе. У нее не поворачиваются глаза, и она кукольным голосом повторяет: "Я не возражаю, я не возражаю".

После войны на курсах английского языка я познакомилась с такой дамой, пережившей последнюю стадию истощения. Она была веселая и общительная старуха, хотя ей было всего 35 лет. Она сказала, что у нее выпали все волосы, зубы, глаза не поворачивались и через обезжиренную кожу пробивались кости на руках. Ее спас муж-моряк, вывез из города, и она восстановилась, у нее выросли волосы, но совершенно седые. Зубы, конечно, вставили, а кожа осталась сухой и сморщенной. Ее муж этого не замечал, он видел ее такой же очаровательной, какой она была до войны, и привозил ей девические наряды. Она смеялась, но носила их, а он смотрел на нее, когда встречал с курсов, с восторгом и гордостью.

И вот мы сидим в автобусе, все так навьючены, что едва помещаются на сиденьях. На первом сиденье женщина, у нее в руках сверточек, это ее ребенок. Натужно гудит мотор, очень холодно и хочется дремать. Постепенно за окном наступают сумерки и тянутся бесконечные ровные поля, белые, как саван, солнце заходит, и автобус ноет в полной темноте, только фары встречных машин, танков и каких-то тяжелых невидимых орудий дают легкие всполохи света, и опять тьма.

Всем все совершенно безразлично. И вдруг вой мотора автобуса прекращается и водитель выходит в темноту, оставив дверь открытой. Все молчат, и только военный продолжает подскакивать и стучать себя по бокам. Где-то далеко-далеко за ровными снежными полями мерцает огонек. В открытую дверь налетает снег. Отец встает и выходит из машины в темноту. Голос отца: "Водитель убежал!" Какой-то невнятный ропот и движение в автобусе. Вижу отца в свете фар, он мечется на дороге, пытаясь остановить идущий мимо транспорт, но никто не останавливается, все едут мимо, а наш автобус, подобно гранитной глыбе, стоит на обочине, а ветер уже занес кучу снега в открытую дверь. Всем, видимо, все безразлично, да и мне тоже, но отец мечется на дороге. Мне совсем не холодно, только руки, опущенные, как в ледяную воду, не дают заснуть. И вдруг голос отца: "Это фашизм!" – и в открытой замерзшей двери автобуса появляется громадный мужчина в белом полушубке.

"Товарищи, – говорит он громко, – вот коробка с шоколадом, ждите, за вами приедет тягач". И исчезает.

Отец раздает нам по бруску твердого, как камень, шоколада.

"Ешьте шоколад и не спать!" – звучно говорит отец. Шоколад такой тяжелый, а весит он, наверное, как теперешний мобильный телефон, но он невероятно тяжелый и твердый, от него нельзя откусить.

Я послушно лижу шоколад, но язык прихватывает, надо лизать, ведь сдаваться нельзя! Отец говорит, что он бросился на капот легковой машины, а в ней ехал начальник трассы. Это он заходил к нам в автобус. Дверь в автобусе закрыть нельзя, она замерзла, сугроб в дверце делается все выше, тьму разрезают фары проходящих машин, и прожекторы бегают по небу, где-то впереди канонада. Отец ходит по автобусу как сторож, его изможденное, поросшее щетиной лицо выхватывают из темноты движущиеся фары. "Не спать!" Опять полная темнота и багровые отсветы впереди далеко. "Не спать!" Сколько так продолжалось, не знаю, но только во тьме к нам подъехало какое-то громадное чудовище и потянуло нас вперед.

Приехали! Вылезай! И вот мы посредине площади, изрытой гусеницами танков. Мы все толчемся около кучки с нашими тюками, ветер и грохот идущих мимо танков, орудий. Прожекторы по небу бегают яркие и канонада совсем близко. Отец куда-то ушел, а мама повела меня в эвакопункт.

Кругом какие-то низкие серые постройки и размочаленный глубокий снег под ногами. И вдруг мы видим, что прямо на нас идет танк, он совсем близко, мы начинаем перебирать на месте ногами, но сдвинуться почти не можем, ноги вязнут в глубоком снегу и сил нет, я ловлю воздух ртом, и он обжигает меня, мама падает на четвереньки, и я за ней, и мы ползем что есть силы в сторону. Поджимаем ноги, лежа на боку, и в десяти сантиметрах от нас лязгают гусеницы танка.

Шоколад зажат в руке, его нельзя потерять. В эвакопункте тусклый свет и дверь из тощих досок. Вповалку лежат люди, и по их одежде что-то движется. "Нет, мы сюда не пойдем, там почти все мертвые. Ты видела, как по шву что-то движется, это платяные вши, они уходят с мертвых людей, я это еще в революцию видела", – говорит мама. А ветер хлещет, впереди какой-то длинный барак.

Толкаем дверь. У входной двери лавки с ведрами с водой. В глубине виден круглый стол с керосиновой лампой и чьи-то руки режут хлеб, лица не видно, только руки, они какие-то добрые. "Можно здесь у вас девочка посидит?" – говорит мама. "Пусть сидит на лавке у ведра", – говорит рука. "Я скоро приду", – говорит мама и уходит, напустив морозного пара. Я сажусь у ведер, в комнате довольно тепло и я начинаю лизать шоколад, укусить пока не получается.

В клубах пара появляются военные, их много, они в маскировочных белых халатах и с оружием, пахнущим порохом. Они, не раздеваясь и не сложив оружие, садятся за стол и начинают молча есть, а добрые руки им все время что-то дают и тихий женский голос что-то говорит. Я лижу свой шоколад и жду, ведь мама непременно придет.

Солдаты уходят так же молча, а вокруг лампы долго плавает махорочный дым, руки убирают со стола и протирают стол тряпкой. А я жду и жду, вспоминаю гусеницы танка перед своим носом. Вместе с паром появляется мама, похожая на маленький стог сена, берет меня за руку. Оказывается, на улице уже светло, и ярко светит солнце, и золотит взрыхленный снег и серые низкие постройки.

Мы оказываемся в большой светлой комнате и там молча сидят неподвижные навьюченные люди, наши попутчики из автобуса. Посередине комнаты лежит на столе крохотный ребеночек, покрытый кружевной тряпочкой, и луч солнца из окна падает прямо на его маленькое тельце. Он замерз на руках у матери в автобусе.

Торжественная тишина, и мне вдруг кажется, что в комнате только я и ребеночек, и он парит в воздухе, прикрытый красивой кружевной тряпочкой, а под ним черная земля, бесконечно уходящая за горизонт. У меня кружится голова, и вдруг раздается громкий голос мамы: "Мы дальше не поедем, мы возвращаемся в Ленинград, я хочу умереть на своей кровати". Все заговорили разом, и я очнулась. "Нет, мы поедем вперед", – жестко раздается голос отца, я даже не знала, что он в комнате. Шоколад в моей руке слегка оттаял, и я могу даже откусить кусочек. Я не хочу возвращаться в Ленинград, Я уверена, что в нашей замерзшей квартире поселилась смерть, она и тут гналась за нами по пятам, а сейчас вернулась в нашу квартиру и затаилась.

Почти всю жизнь Анна Пономарева проработала театральным художником

…Опять ночь и луна, черные тени и голубоватые дорожки лунного света. Перед нами автобус и шофер, громадный, как башня, и спокойный. Серая толпа кидается к автобусу и бьется насмерть, чтобы попасть в открытую дверь. Люди хватают друг друга за волосы, сбивая шапки, за лица, лезут по упавшим, и все это молча, только слышно тяжелое дыхание и вскрики.

"Вы все влезете, куда прете?!" – хрипит "башня", и цигарка вспыхивает у него во рту, он не пытается вмешаться в битву за дверь, он стоит в стороне. В стороне стоим и мы, я и родители. "Мы войдем последними", – голос отца. Лезем последние.

В автобусе нет сидений, а какая-то груда из вещей и замотанных фигур, торчат чьи-то ноги, хаос. Мы примащиваемся где-то рядом с шофером на ступеньках у двери. Шофер лезет через нас, выбросив цигарку в снег, и мы трогаемся. Вокруг автобуса искрится снег, мертвенный, голубоватый, за автобусом бежит кто-то и падает, кто-то опоздал, не успел.

Вылезай! Перед нами ровное поле, а на нем составы поездов из теплушек и нормальных вагонов. Вот эвакопункт, там выдают по буханке хлеба и горошницу (кашу из гороха). Мама сразу же прячет хлеб и миску с горошницей. Она и отец знают, что сейчас есть это нельзя, это смертельно, да и не хочется совсем. В руках примерзший к рукавице шоколад, его можно лизать. Отец говорит, что мы сядем в нормальный поезд, он без паровоза и двери настежь, в нем почти никого нет, он, похоже, нескоро пойдет, но там зато нет ветра. Общий вагон, мы у самой входной двери, дальше идти по вагону сил нет, да и какая разница.

Мама достает флакон из-под духов, у нее в нем керосин, и протирает полки и нас керосином, делает дезинфекцию, это опыт еще со времен революции, вши не пристанут. Благоухание керосина сильное и противное, и шоколад теперь пахнет керосином. Надо делать все, что велит отец, залезаю на холодную верхнюю полку, мне видна входная дверь в вагон.

И вдруг начинает прибывать народ. На нижнем боковом сиденье женщина, она раскачивается и поскуливает. В дверь лезут люди, их все больше и больше, они все плотнее и плотнее друг к другу. Мне сверху все видно. В дверях настоящая пробка и битва за вход. Поезд вдруг трогается, а на ступеньках входа в вагон люди гроздьями, они цепляются за ручку и друг за друга. Поезд набирает скорость, и ручка обрывается, куча тел сваливается под откос. А женщина на боковом сиденье раскачивается. Она скоро умрет. У нее голодный понос и вши. Когда она умрет, ее сбросят с поезда.

Я дремлю на верхней полке, мерзну и очень хочу пить, язык у меня шершавый и сухой, а пить нечего. Даже говорить не могу, хоть бы капельку. Колышется переполненный вагон, кто как притулился, куда мы едем, неизвестно, но мертвый город позади. И смерть тоже".