Уважаемые читатели! По этому адресу находится архив публикаций петербургской редакции «Новой газеты».
Читайте наши свежие материалы на сайте федеральной «Новой газеты»

Вера Берхман: "Пишу перед лицом жизни и смерти". Часть вторая

6 сентября 2014 12:52 / Дословно

«Новая газета» продолжает публикацию фрагментов блокадных дневников сестер — Татьяны Великотной (1894–1942) и Веры Берхман (1888–1969).

Вы можете прослушать дневники  в исполнении заслуженной артистки России Ларисы Дмитриевой.

Полная биография Веры Берхман приведена в конце публикации.

12/VI, 8 ч. вечера

Вечером 5/VI я ушла к дворничихе соседнего дома, которая ходила по квартирам и у многих умело и ловко и вполне самостоятельно обмывала и обряжала покойников. Я просила ее зайти ко мне рано утром, т. к. не было надежды, что М. А. доживет до утра, и она согласилась. Но когда я пришла к себе домой, то ключ, которым я всегда открывала дверь в свою комнату, не открывался. М. А. все хрипела и хрипела. Я же очень хотела прочитать над ней молитвы. А ключ не открывал комнату. Что тут было делать? И вдруг я поняла, что это за то, что я уносила с А. П. некоторые вещи из ее комнаты, когда она это могла понять. Какие дикие выходки делаем мы теперь! Кого мы боимся? Для чего творим? Неужели не успеть потом?

…Как стало мне сразу все понятно. Господь рассердился и Ангел Его не пускает меня в комнату. Я стала на колени перед дверью. «Ради ее души, — так сказала я, — не ради моего безобразия!» — и сразу ключ открыл дверь. Я пошла к ней и читала, читала при свете синей лампадки. И когда прочитала, заснула как убитая. Просыпаюсь — светло, стук в дверь, утро. М. А. лежит холодная с открытым ртом — пришла дворничиха соседнего дома. Начала я читать в 11-м часу. А когда скончалась М. А.? В 12 я, наверное, уже спала. Вот и не знаю — 5/VI или 6/VI считать днем ее смерти. Одно могу сказать — в ночь с 5 на 6/VI. Пелагея очень быстро, умело, почти без моей помощи ее вымыла на полу, одна, положила на стол под образа, а грязное все вынесла на помойку. Пуховый же платок, гребешок и золотой крестик исчезли сразу, и я об этом спохватилась после ухода дворничихи. Вот как произошла смерть М. А., которая проборолась с нею от декабря 1941 г.

Рисунки юного блокадного художника, 1941–1942 гг.

13/VI 1942

...Встала рано, холодно. Ноги слабые, не дойти до церкви. Я поставила самоварчик, из которого мы с ней пили. …Я ее нисколько не жалею, у меня тупость, но приятно, чтоб в этот именно день все было как и при ней. Все стеклянные ее вазочки и масленки я поставила на стол, нарезала хлеб на порции: одну — ей, другую — мне, 3-ю — Ксении, 4-ю — Тане, 5-ю — Коле, всем дорогим и всем по чашке. Жизнь — смерть, все одной. М. А., намелькавшаяся за 5 месяцев болезни в моих глазах, как живая, сидела передо мной, но те, уже призрачные, были далеко. Я и не мыслю пока о М. А., что она уже умерла и что ее схоронили. Очень все же мешаются в моем представлении живые и мертвые. …Они все со мною, и я сейчас в какой-то уверенности, что чай они со мной выпили, как духи, они и пили из пустых чашек…

14/VI 1942

Белая ночь. Не спится. Съела лепешку и пишу дальше. У нас с Ксеней разговоров уж никаких не было. Не до них. Голод как только вошел в силу, я заснула для сознательных чувств. Но и она-то сама, жившая и умершая в свете сознания, будившая меня, сколько возможно, с осени 1941 г. для этих чувств, в январе-феврале убедилась, что меня разбудить нельзя. …Иногда просыпаюсь и мечусь. Мечусь, потому что все понимаю. Припоминаю, во всем как бы просыпаюсь, а выводы ни из чего сделать не могу. …Вот-вот, все, что было, я ухватила, а глаза сухие, нет слез, нет никакого вздоха в свежий воздух, на уме только тлетворное, камень лежит на груди, и они все ушли, и я одна, и надо выживать. Для чего?

15/VI 1942

Экзамен голода я провалила, как проваливают ученики какой-либо предмет, если к нему не подготовиться. Я никак не ответила. Когда перед соборованием 4/II 1942 г. за 12 дней до Ксениной кончины, когда мы все по ее инициативе собрались из нескольких квартир в ее комнате и пришел иеромонах Симон, то моя мысль вертелась только на том, что это все будет очень долго — и как это выдержать «без кипяточка» до 4-х — 5 ч. дня? Умиравшая и бодрствующая Ксеня мне сказала сожалительно и строго: «Мне казалось, что ты стремишься к таинству». И в то время, когда все смертники, сподобившиеся прикоснуться к Святыне того Дня, 4/VI 1942, жаждали Духа, жаждали Тела и Крови, шли на смерть или жизнь с огнем в глазах и в душе, я, жалкая тупая скелетина, думала только о самоварчике... Мне было жалко поделиться 2 кусочками полученного наконец-то сахару в общую пользу для трапезы с иеромонахом Симоном, который нас напутствовал и умер через 5 дней сам.

…Дороже всего были мне не эти умиравшие и славящие Бога люди, а свой покой, свое тепло, корка хлеба и горизонтальное положение без дум о чем-либо в замерзающей квартире.

И когда — подсказывает мне неусыпающая память — твоя родная сестра написала тебе карандашом при свете коптилки длинное письмо о своей скорби, о смерти Коли, о съеденной кошке, о своем голоде, холоде, о чужих людях и о своей обреченности, ты не только не ответила ей (ты, может быть, и не могла бы как следует написать из-за рук, обстановки, недостатка чернил, угла — где сесть, написать), но ты заявляла: «Бог с нею, Бог со всеми, пусть все умирают», да и вообще никаких сил не приложила написать хоть только открытку.

И она о тебе знала бы, что ты жива. Она и голодающая сделала все со своей стороны, чтобы войти с тобой в общение, а ты?

Таких укоров много теперь. Не перечесть.

А вот что важно отметить: то, чего все эти, почти все, которые умерли, они до самой смерти, до последнего вздоха поднимали и подняли знамя духа над плотью. Люди хоронили своих близких, чего бы им ни стоило, на свои карточки, люди пробирались через пространства к своим, чтобы похоронить, хоронили просто знакомых (ближних!), не родных (Сусанна), боролись со смертью, поднимали дух упавших. И я знаю людей, которые это делали, я же спала и сплю…

15/VI 1942

У меня нет сил описывать теперь катастрофические картины моего личного голодного пути. Вот эти 4 месяца 5 дней, например, с той же Марьей Александровной.

Но, поселясь, по ее милости, в задней, более всего теплой комнате с 29/I 1942 г., я инстинктом почуяла, что, несмотря на ведьмистость в проявлении права, эта Марья Александровна и мое внедрение к ней (не в свою замерзшую, а в ее комнату) мне принесут жизнь. И я ее ощутила, как чуют весну люди в январе, когда оттепель или чирикает на дороге воробей, и тут словно что-то чирикнуло и для меня. Страшный скелет человека вставал ночью, чтобы подать посильную помощь другому человеку-скелету, у которого сводило судорогой ногу, слабело сердце или ныли цинготные суставы.

Старуха сердилась и свирепела на меня, если я что-то роняла, а раза 2 и разбила из-за деревянных рук, а это были дорогие для нее стекляшки, но она же и заботилась, насколько ей позволяло какое-то оставшееся незасохшее чувство к человеку. …Умирающая, обреченная, а все же сразу ввела меня в какой-то режим, в какую-то строгость.

…Однажды я к ней проявила нечто вроде сантиментов — она резко оборвала. «Чувств никаких нет! — сказала торжественно и веско. — Все было и прошло. Были две дочери, я их любила. А сейчас есть смерть и жизнь. Мы обе боремся, и кому суждено, тот и уйдет. Я помогаю тебе, а ты — мне. А чувств нет». Я не страдала от таких слов никак. Я просто их приняла как урок — больше не лезть. Но она заботилась обо мне, и я о ней.

…Сегодня — первый раз после зимы — ездила в трамвае. …Люди в трамвае — много еще жутких. Но есть и нормальные, даже цветущие — и все говорят, говорят. Мне уступили место — «Садитесь».

…Я считаю, что перо и чернила — это то, что вытягивает в жизнь. Даже забываю, что хочется есть. Если это окно к более высшим переживаниям, то пусть пишу я. Потом всегда успею разорвать. За эти дни после старухиной смерти столько написала, я вроде как беседую с кем-то. А люди? Пусть их вовек нет. Они меня мучат, такие, как я, — больные. А здоровых нет. У всех одно на уме, все криминалисты голода. Оскаленные лица, какие-то людоедские. И впрямь мы как людоеды. Столько прегрешили против ближнего своего. То проснется отзвук человеческого, то затихнет...

С 16 на 17/VI — ночь

Белая ночь, уже утро вовсю. Часа в 2 меня разбудили, стук в дверь. Эти стуки! «Кто там?» — «Из № 9­ го, откройте: маме плохо, сердце». «А мне, —  подумала я, —  не плохо?» И все же пошла сразу, шприц — это единственное, что сейчас всегда наготове.

Больная из № 9, у нее порок с мерцательной аритмией. Я очень боялась, как введу камфору, руки плохие, и все мелкое я часто роняю. Но ввела, я помолилась, чтоб не уронить шприц. Больновато, больная морщилась. Лишь бы не инфекция, все примитивно, на руки, однако, дали водички. У них все есть из медикаментов, руки обтерла спиртом. Ну, слава Богу, шприцем камфора не пролилась. У них все есть, муж достает из аптечного склада. У них сейчас! есть туалетное мыло. Они меня сразу же ночью накормили, овощная тушенка из сухой картошки и капуста, заправленная мукой, соевый кисель в стаканчике, хлеба 150 граммов. Я ела, ела, не отказывалась, перекрестилась от довольства и ела все, а 2 конфетины дали с собой. Больной через 1/2 часа стало легче, муж дремал на кресле, девочка легла, и я ушла.

Как она благодарна! За что? За то, что меня же накормила? Это я должна благодарить. А разве это норма жизни — помочь больной и от нее же взять обратно? Грош цена и даже нет гроша. Разве я делала так раньше? Ксеня и сейчас так бы не сделала.

…Во дворе встретила добряка врача Бориса Моисеевича (который мне помогал выживать). …Я сказала ему, между прочим, и очень глупо сделала, что сказала, что веду дневник по примеру умершей сестры своей — дневник ее я еще не читала, но как только можно будет, его достану…

Рисунки юного блокадного художника, 1941–1942 гг.

20/VI 1942 г.

…Обстрел! Тянулся долго. Кто погиб в эти минуты? Много ли их? Всех упокой, Господи... Сколько у меня раньше было молитв и просьб к Богу. Теперь — никаких. Полное одиночество, 100% изоляция от себе подобных, так в этот час мне кажется, что 100%. И свою заключенность в вымершей квартире я принимаю как великое благо. «Христе, Свете истинный! — так говорю я Богу. —  Ты так долго, так долго не идешь посетить мою озверевшую душу. Ты совсем пропал из меня. И вот я Тебе, Господи, что говорю сейчас? Ни слез, ни горя, ни радости я не ощущаю. Все исчезло — все прошло. И единственно, что я могу Тебе сказать, —  это то, что я одна теперь, Господи! Я одна, одна, одна...»

И вот случилось какое чудо. После последних написанных строк я взяла Евангелие, давно не читанное. Раскрыла и читаю, и глазам своим не верю — и кто тому может поверить? «Но я не один, потому что Отец со Мною».

Принимаю глагол Твой, Господи! Принимаю его, как принимают дети и дурачки, принимаю слова эти, как будто мне человек в самое ухо в этой пустой комнате сказал, так приняла, как певчие тон от камертона, и отвечаю сейчас же, вслух, в уши Твои, Господи!

Верую, аминь. Я одна, а Ты будь со мною. Будь отныне со мною. Прошу, чтоб мне в моей пустоте ни от кого, ни от какой страсти не было бы страшно, Аминь!

Сейчас ложусь спать. Я помолилась опять, как могла. …Боже мой, Боже мой! Что случилось с душой, с людьми, с миром, со всеми нами?..

Сегодня 25/VI 1942 г.

Бог опять спас жизнь, и если не жизнь, то я не изрезана и не исколота. Дело было так: проснувшись, я умедлила на 5 каких-то минут встать и пойти в кухню мыться. Захотелось дистрофику полежать лишние минуты, а главное, не в привычке у меня валяться так. И только-только я снова опустила голову на подушки — бац! Треск, грохот, звон! От первого же артобстрела и первого снаряда вихрем выбило в моей кухне стекла с 2­х окон и покоробило раму. Стекла легли на пол и плиту угольчатыми пластами, птицы какие-то стеклянные, влетевшие в окно! И везде насыпаны косячки, острячки, и я могла бы здесь быть, все это дело одной минуты, и я замедлила. И сейчас — Бог спас жизнь. А в комнате — ничего, только упал образ, и то небольшой, и картинки.

Я подобрала где и как возможно вылетевшие стекла: вот это, например, смотрю и думаю, какое громадное, угольчатое, если б об меня — всю бы изрезало...

21 августа

…Для чего я выжила? Надо только понять как следует умом и сердцем. И то и другое у меня слабо.

…Вчера, 20 августа 1942 г., после долгой разлуки с церковью, я… могла быть у обедни и приобщиться Св. Таин. Это первое причастие после 4/II 1942 г., после того Соборования и Приобщения в комнате Ксении. Меня поразила в церкви общая молитва людей в приходе. Как молятся! Сколько слез! У меня было такое чувство, будто и сюда пришла не снова, а в первый раз. Меня все встретило новизной. И вопросом — почему я так долго здесь не была? Из-за ног? Из-за сердца? Не оправдание. У всех и ноги, и сердце, и все стоят, молятся, плачут. Я по-прежнему тупая тварь.

…После катастрофы 1941–1942 резко, всей жизнью отмежевалась от людских интимностей. Какая великая пауза жизни. Многие ли сознательно отнесутся к этой паузе?

Живу в вещевом довольстве: белье, безделушки, платье, посуда. И все ни к чему теперь. Готовилась умереть, а умерли другие и всем нагрузили. Раздаю понемножку…

23/VIII

…В воскресенье снова попала в церковь. А в баню, недавно возобновленную, все еще не попасть, очереди. Все равно дома вымылась в субботу, как могла. К обедне пришла вовремя, к началу.

…Сейчас между завтраком и обедом еду на Удельную. Надо сговориться, чтоб мне указали Танину–Колину могилу. Мне кажется — увижу могилу, скажу: «Ныне отпущаеши», —  большая будет радость.

Мое горе по Тане, Коле, Ксении велико, но с тех пор, как я добилась до церкви, до панихид, записок, а главное — до Таинства, мне стало легче, я живу, надеюсь на встречу с ними…

7 ч. веч. 23 августа 1942 г.

До могилки снова не добраться. Поехала к Сусанне, застала ее дома… Сусанна мне предложила тотчас же ехать на кладбище, я обрадовалась. Сказала, чтоб я нарезала из палисадника Тане цветов... Тане? Тане? Этот палисадник, скамейка, и цветов — Тане? Куда? На могилу? Да ее смех тут же слышен в кустах, где поспела малина и синий аконит силится перегнать своим ростом флоксы и желтые георгинчики. В слезах резала я потихоньку цветы. Потом мы их поставили в баночки, налив водой, съели по тарелке щей и вышли. Еле-еле шла, очень плохо с сердцем. Всячески стараюсь это скрыть, да и что говорить, у всех почти так. В груди томно, ноги, руки. Трудно жить оставшимся в живых...

28/VIII 1942 г.

…Вдруг вспомнила, какой сегодня день. Начала молиться Божией Матери: «Она во Успении мира не оставила». Иду на службу. Вчера был день значительный, бурный, один из тяжелых дней ленинградского жителя. На Западном фронте у нас победы. В городе снова кладбище. Столько разворотил домов, столько угробил людей и, главное, детей.

 …«Какая будет жизнь?» — шептала Ксения за 1/2 часа до кончины. Ксения, ты видишь — какая.

30 августа 1942 г.

Была в церкви, приобщилась Святых Таин. Непостижимые, вечные, страшные! Как благодарить Бога? Я — недостойный ропотник…

10.30 поехала на завод взять хоть хлеба на весь день, т. к. на рацион не попала. И что же! Мне дали не только хлеба полкило, притом белого, а налили еще целую банку настоящего кофе и выдали по талончику из кухни завтрак: пшенную кашу с кусочком масла.

…И жизни сейчас, по земному судя, настоящей нет, а смерть страшна из-за грехов и потому, что мы, живые, не знаем, что такое она. Живешь сейчас как умираешь, и умираешь, если вспомнить Ксеню, в сознании полной непреходящей жизни.

Я решила паче всяких своих сил навещать больных в больницах сколько могу… А сегодня еду снова на Удельную искать Таню. Достигну ли ее? Это кара за мое равнодушие, что не могу ее найти…

Продолжение следует.

Первую, вторую  и третью главы дневника Татьяны Великотной читайте здесь.

Первую главу дневника Веры Берхман читайте здесь.

Биография

Вера Константиновна Берхман родилась 10 сентября 1888 г.

Она окончила в Петербурге Василеостровскую женскую гимназию, а в 1913 г. — ускоренные курсы сестер милосердия Общины сестер милосердия им. генерал­-адъютанта М. П. фон Кауфмана Общества Красного Креста, основанные в 1900 г. по распоряжению императрицы Марии Федоровны.

С началом Первой мировой войны В. К. Берхман была командирована в лазарет для тяжелораненых Военно-­санитарной организации великой княгини Марии Павловны. Судя по всему, усердие на этом поприще она проявила немалое, так как уже в январе 1915 г. была награждена нагрудной медалью на Анненской ленте за особые труды и усердие. Спустя всего месяц она была снова отмечена, на сей раз золотым наперсным крестом великой княгини, а в ноябре — Георгиевской медалью 4­-й степени за то, что под сильным обстрелом 28 июля на станции Межиречье и 30 июля на станции Брест­-Литовск, «подвергая свою жизнь опасности, оказывала помощь раненым». В декабре 1915 г. она получила еще одну награду — серебряную медаль на Владимирской ленте «За отличную усердную службу и труды».

Болезнь заставила Веру Константиновну в мае 1916 г. оставить службу военных медсестер. С 1917 г. она постоянно жила в Петрограде/Ленинграде на Малой Посадской ул., д. 17. Ежегодно 30 сентября, в день именин, в ее просторной комнате собирались родственники.

Сама Вера Константиновна работала медсестрой в различных учреждениях. Дольше всего она проработала в здравпункте при артели «Лесопильщик» (1932–1940 гг.). В течение последующих трех лет ей пришлось семь раз поменять место работы, как правило, по не зависящим от нее причинам. Великая Отечественная война застала ее на работе в поликлинике № 2 Василеостровского района. В марте 1942 г. она работала лекарским помощником на фабрике искусственных зубов, спустя три месяца была переведена в здравпункт фабрики имени Конкордии Самойловой, но проработала там немногим более месяца. Новым местом работы стал здравпункт завода им. Макса Гельца. Не прошло и четырех месяцев, как ей снова пришлось поменять место работы. В амбулатории на заводе «Линотип» она проработала 14 лет — до 1956 г.

Первая мировая война оказала колоссальное воздействие на Веру Константиновну. Церковь постепенно заняла в ее жизни основное место. Она стремилась не только не пропускать ни одной службы и педантично соблюдать посты: у нее возник огромный интерес к патристике, религиозной литературе вообще.

Вера Константиновна увлекалась театром, занималась сочинительством. До войны она написала своего рода хронику семьи Берхман. Сохранились и другие ее сочинения — «Последняя каша», «Россия неизвестная» и др.

Вера Константиновна скончалась 24 марта 1969 г. Ее похоронили на Шуваловском кладбище, в одной могиле с сестрой Татьяной Константиновной Великотной.

Дневники вошли в книгу «Записки оставшейся в живых: блокадные дневники Татьяны Великотной, Веры Берхман, Ирины Зеленской» (Спб., Лениздат), которая в настоящее время находится в типографии.

Книга подготовлена к печати (состав, статья, комментарии) сотрудниками Санкт Петербургского института истории РАН Александром Чистиковым и Александром Рупасовым при участии Алексея Великотного. Дневник Веры Берхман публикуется впервые.

Публикация подготовлена Наталией Соколовской.

Создание аудиоверсии было бы невозможным без коллектива редакции «Эха Петербурга», осуществившего запись, обработку и монтаж материала.