Телега жизни: пространство между рождением и уходом…
Михаил Бихтер и его первый сын Вовочка, умерший во время блокады
Давно ушедший из жизни человек — Михаил Алексеевич Бихтер (1881–1947), замечательный пианист, яркий оперный дирижер, любил искусство и работу, без которой, как он искренне полагал, талант обречен. Он был художественным руководителем Театра музыкальной драмы, созданного в Петербурге еще в 1912 году. Последние пятнадцать лет жизни Бихтер вел класс пения в Ленинградской консерватории…
«Я верю в абсолютную неизбежность нового искусства, новых красок, новых линий, новой жизни, — писал он в одной своей еще довоенной работе и следовал такому подходу в творчестве. — Я учусь раскрывать молодым вокалистам музыку…»
Даже война: блокада, голод, болезни, смерть близких — не могла остудить в нем желание успеть как можно больше. Вставая утром, он снова рождался, а вечером умирал исключительно для того, чтобы завтра повторить то же самое: появление на свет и уход. Во временном промежутке между этими двумя точками бытия — насыщенное пространство мыслей и чувств… Пространство, которое после многих потерь он ощутил острее.
В начале тяжелейшего 1942 года Бихтер пишет о себе в прошедшем времени, пытаясь предугадать, что скажут оставшиеся в живых близкие, если им доведется стоять над его могилой: «Музыкантом не столько хорошим он был, сколько мог быть хорошим…» Но, судя по воспоминаниям современников, его талант поражал своей неповторимостью. Задолго до революции и тем более до тяжелейшего блокадного времени Федор Шаляпин, вручая «пламенной душе, милому человеку, отличнейшему музыканту в знак уважения и благодарности» Бихтеру свой портрет, добавил: «Вы мне открыли еще один уголок искренности и красоты…»
Искренность свойственна и дневнику, который на протяжении многих лет вел Михаил Бихтер. «Годы блокады (он не покинул свой город), гибель близких, смерть сына окончательно подорвали его силы. Он и прежде был нелюдимым, угрюмым, трудным в общении. Но чувство одиночества преодолевалось твердой убежденностью в правильности своих воззрений на задачи исполнения, интерпретации музыки, на цели и методы воспитания молодых вокалистов…» — напишет один из рецензентов.
Дневник, долгое время хранившийся в домашнем архиве сына Алексея, пережившего годы войны, а затем внука — петербургского художника Александра Бихтера, очевидно, был главным духовным поверенным артиста, и поражает так же, как поражала современников музыка в исполнении Михаила Бихтера.
Евгения ДЫЛЕВА
23/I 1942. И совершенствование мое продвигается очень туго. Мы уже, насквозь пропитанные скептицизмом, проверяем каждый день вес хлеба, получив на контрольных весах небольшой кругляшок жиденькой каши, срываем голодное раздражение на дежурной сестре, заставляя ее выслушивать горькие истины…
Терпеливо выслушиваем всю ночь стоны в соседней палате и наутро тупо узнаем, что человек уже умер…
Даже госпиталь — этот эпизод ворвавшегося в мою жизнь хаоса — стал рисоваться мне со стороны тех свойств, которые мы в голодном ослеплении склонны не замечать или, наоборот, фиксировать специфически свое постоянное внимание на том, что я выше назвал дребеденью. А между тем можно ли спорить и сомневаться в том, что дома питание, подобное здесь получаемому, совершенно исключается…
Имея, в случаях надобности, день и ночь дежурную медицинскую помощь, мы легко забываем, что граждане за стеклами госпиталя углубляют свои болезни… Что часто приходит смерть…
Я знаю, что моя дорога — работа, любимая работа, в основе которой неотразимое желание отдать накопленный за всю жизнь опыт, окрашенный и воспитанный любовью и устремлением, и благодарностью (работа, которую я, если мне осталось еще несколько жизни, осуществил бы всеми доступными мне средствами и путями). И все, что помогает осуществлению этой работы — которая, верю в это глубоко, убежден в этом всем существом — несет, как все искусства, в своем микрокосмосе людям зерна добра и материал для увлечения их нравственных и умственных возможностей…
Оглядев мой малый мир — мир, сотворенный моими страданиями и радостями, хочу туда, где можно продолжать творчество, но важно знать, что в таком мире живут родные мне люди… И было утро, и был вечер…
25/I 1942. «Телега жизни». Мое жизнеописание, состоящее из отдельных листков, где записаны воспоминания о людях («Спутники»). О случившемся («События»). О работе («Труд») и, собственно, судьба («Телега жизни»).
26/I 1942. В кладбище жизнь моя… Меня окружают могилы… Страшно назвать: мама, Вовочка… последней уснула усталая Шурочка… Близких — тринадцать могил, а дальних — без счета. Сердце мое… могилы родные: от Москвы до Нью-Йорка.
Смотрите, могилушки, поосторожней: недолго ведь так и разорвать шестидесятилетнее сердце. Знаю, что в очередь встал я за вами, только мне надо бы труд мой подвести к концу. Но если уж очередь близко моя подойдет — под холмик улягусь и я при свидетелях двух… Пусть они, глядя на холм мой могильный, припомнят и скажут: жизнь он прожил светло; жалоб не был поклонник. Труд и ученье, и знанье больше жизни любил, к людям стремился, в них он видел не только плохое… С темной натурой своей он боролся, стремился всегда к улучшенью. Жадным, скупым и завистливым не был… Был бедняком… Музыкантом не столько хорошим он был, сколько мог быть хорошим (Госпиталь № 108. «Астория», III этаж)…
Мне только сейчас стало ясно, что Прометей — величайший благодетель человечества. Подарив людям огонь, он отделил человека от животного и утвердил человеческую жизнь… Приветствие, благодарность и славословие жизни… Спасибо тебе, жизнь, за радость и за страдания, за врагов и друзей, за лень и работу…
1/ II 1942. Дорогой мой, единственный мой Алёшенька! На мою долю выпало горе сообщить тебе о смерти наших близких, родных людей. Родной мой, мама вскоре после нашего Вовочки тоже скончалась. Вовочка — 22 декабря, а мама — 8 января. Родной мой сынок, что можно к этому прибавить? Одно могу сказать: мне захотелось прижать твою голову к моей голове, пережить с тобой рядом это страшное горе, покрыть твое лицо моими отцовскими, любящими, горячими поцелуями. Я не могу тебе передать, как мне хотелось бы жить… вблизи тебя и твоей маленькой семьи. Думаю, что это удержало бы мою гаснущую энергию от падения и создало бы нам возможность собрать все, что развивалось, зрело и осталось живым в нашей семье… Пиши мне, родной, чаще. И жди от меня частых писем…
2/ II 1942. Одно дело — демократизм. Другое дело — упрощение и примитивность. Одно дело — аристократизм, другое — высокомерное отгораживание от людей во имя формы…
6/ II 1942. Позавчера наконец вышел из госпиталя. Вышел не только не окрепшим, но с самочувствием значительно более истощенных сил, чем до водворения в госпиталь. В описании моего пребывания там (библия усиленного питания) я называю причины, по моему мнению, препятствующие укреплению. Это идея, не приведенная в действие. Эта причина столь многих наших бедствий имеет место в полной мере…
Даже прекрасная идея правительства, оставленная на произвол руководства группы хищников, не ограничиваемых никаким настроем, в лапах этих хищников превратилась в безобразный хаос, в расточительство, в безобразное уничтожение народного имущества… Если бы все отпускаемое городом для питания людей было представлено общественному контролю, все получили бы больше продуктов и равномерное распределение и не тратили бы силы на ежедневные волнения…
Даже самая прекрасная из идей, не приведенная, соответственно своему содержанию, в действие, может превратиться в мерзость и преступление…
Невозможно представить себе силу, которая не хотела бы использовать себя для самоудовлетворения… Благо не в далеких идеях, оно требуется постоянно и всегда, в какой бы малой форме оно ни представлялось…
Чувствую, что сил моих стало меньше. Я ослаб. Голова не ясная. Удастся ли что-то поправить на скудном пайке?..
11/ II 1942. В воскресенье, 8 февраля, меня призвал директор Консерватории и объявил, что я получил право на академический паек. В понедельник, 9-го отправился в магазин Елисеева за получением пайка… Самое драгоценное в этом факте для меня то, что под конец жизни, даже в столь трудных условиях, получаю заботу о сохранении моего здоровья и жизни. Особенно дорожу тем, что это даровано мне без всяких с моей стороны происков и напоминаний о себе…
15/ II 1942. 4 часа. Встал. Коптилка. Читаю Гаршина…
Продолжение в следующих номерах «Новой».