Как пуст без вас мой старый балаганчик…
Вчера друзья и коллеги простились с Димой Циликиным
На той фотографии конца 90-х, где мы танцуем (единственный, кажется, случай), Диме на вид лет шестнадцать, и он совершенно такой же, каким был в свои настоящие шестнадцать. Таким я его помню. Пунктирно, правда: в институтскую столовку стремительно влетает тощенький мальчишка с актерского курса, щурясь, оглядывается, оценивает обстановку. Где-то рядом красивая девочка, сокурсница, Аня Алексахина. Они часто оказывались вместе – так и запомнились: бегущими по Моховой…
Дальше отчетливее – конец 80-х, спектакль Геты Яновской "Гудбай, Америка" в ДК Первой Пятилетки, трамвай, в который чуть ли не на ходу вскочил тот самый мальчишка. Лена Вольгуст: "Как, вы не знакомы? Познакомьтесь". Познакомились. Дима с пол-оборота начал болтать, острить, язвить обо всем на свете…
Нет ДК Первой Пятилетки, нет Димы. Другая жизнь…
Совсем отчетливо – его появление в спектакле "Ромул Великий", крошечный эпизод, Гонец в короткой тунике с голенькими ножками, заоравший что-то вроде "Германцы в Риме!". Римская империя с грохотом рушилась, Гонца перекидывали через плечо, уносили со сцены, и он смешно болтал своими голенькими ножками…
Потом, когда все мы, подрастерявшись, обнаружили себя на обломках собственной обрушенной империи, Дима, в общем, оказался совершенно готовым к новым поворотам судьбы. "Капризный, как дитя, как песенка без слов", он сдал в утиль одежды комедианта и, будто бы ударившись оземь, возродился в качестве человека пишущего. Кажется, первой его заметкой в только что созданной газете "Час Пик" был текст про мороженое – небольшое эссе про эскимо на палочке за 11 копеек и сахарную трубочку за 15, про крем-брюле, пломбир и все такое. Пустяковая вроде бы тема – не о вечном, духовном и нетленном, а о пище, так сказать, земной, легко усвояемой. О преходящем то есть. Но Дима из своего "мороженого" сделал маленький шедевр – написано все это было так пластично и так умно, дышало такой свободой, что, понятное дело, текст заиграл смыслами, вышел за рамки предмета, стал выше, шире, больше, и я сто раз признавалась Диме в любви к тому его эссейчику. Вот и теперь бы перечитать, да где ж его возьмешь – газета "Час Пик" умерла давно и безвозвратно, а вместе с нею умерли и все наши тексты, что мы с таким увлечением писали. Для Димы. По заказу Димы.
"Маша, нам грозят гастроли такого-то театра. Мне кажется, вам пойдет про это написать".
"Машенька, ставить на полосу особенно нечего, так что пишите вольно, широко".
Сто раз в мейловых "темах" – "любимая работа". Это значит – придумал сюжет для небольшого рассказа. Звонил, подначивал, проверял: как там, движется ли дело?
– Дима, дедлайн же в пятницу!
– Так вы же сядете вечером в четверг.
– Что вы! У меня нет ваших скоростей…
"Работай, работай, работай! Ты будешь с уродским горбом!" – говорили мы друг другу. Он быстро работал, это правда. Он работал много. Можно сказать, ишачил. Это тоже правда. Он все бежал куда-то, все торопился – как тогда, в студенческие годы…
У него была фантастическая память – номера телефонов, даты, мелкие детали своей и чужой жизни навсегда оставались в этой голове, будто бы прихлопнутые какой-то особенной ловушкой. Он помнил чужие тексты (особенно те, что любил) и восхищенно цитировал их абзацами. При этом ему не давался английский, что являлось предметом особого его раздражения и досады. Вот бы "специальный чип", с помощью которого язык внедрился бы в голову сам собой. Шутка, конечно, и Дима сдаваться не собирался, брал перфекты и неправильные глаголы с боем. Упорно писал карточки, установив дневную норму в сколько-то там новых слов.
– Я выучил слово reluctant! – с гордостью сообщал он мне.
– Ну и зачем вам этот reluctant? Что вы с ним будете делать?
Я все настаивала на методичном изучении грамматики и аудировании, а он упорно зубрил свои карточки, и переспорить Диму было так же трудно, как пробить лбом каменную стену, – он только щурился и смешно выдвигал вперед подбородок. Характерная гримаска – выдвинутый вперед подбородок. Она могла означать разное: не согласен категорически; согласен, но сделаю по-своему; пожалуй, согласен и, может быть, даже прислушаюсь...
В последние дни, в эту жуткую, похожую на кошмарный сон неделю очень многие сказали и написали о Диме прекрасные и правильные слова. Он бывал разным – "царем горы", Каином и Манфредом, злым мальчиком и – странным образом – наивным, трогательным в этой своей наивности и даже детскости. Он влюблялся в талант, в чужие умения – будь то писание текстов, игра на рояле, безупречные "туры ан дедан" или пошив одежды. Он не был завистлив и умел похвалить, ободрить, восхититься.
Еще штришок: поминки Учителя, Евгения Соломоновича Калмановского, которого Дима нежно и преданно любил и почитал, Александринка, столы, Циликин в фартучке наклоняется ко мне: "Маша, как вам кажется, пора ли уже подавать картошку?" Как-то встрепенувшись, вдруг понимаю, что наш Димон не барином сидит, а подает, приносит, уносит. Быстро, ловко, незаметно…
Мы никогда не перешли на "ты". У меня остались тонны переписки и километры сообщений в "личку".
"Что вы, Маша, такая-то – настоящая леди, и она никогда бы так не поступила".
"Дима, я сделала так-то – как по-вашему, это поступок "леди" или не совсем?"
"Машенька златокудрая и лилейнораменная!" – такие вот шутейно-высокопарные обращения. В финале письма – всегда "Ваш Дм.".
Я заканчиваю этот текст не тогда, когда кончилась мысль о вас, Дима, а много раньше.
Он и так получился слишком длинным и, возможно, несколько бессвязным.
Я, следуя вашим заветам, убрала все двойные интервалы, и думаю, что вы заменили бы кое-какие тире на двоеточия.
"Нет больше ни у меня, ни у вас всех Димы Циликина", – написала Лена Вольгуст в тот страшный вечер 31 марта.
Больше нет. "Как пуст без вас мой старый балаганчик…" – вы же любили Александра Вертинского…
Спасибо вам за дружбу и вообще за все. Покойтесь с миром.